Биография
«И хмель моей любви не проходил»
Первые стихи я написал на изнанке толстых фиолетовых чертежей, лежа с распоротой осколком бутылочного стекла стопой. Помню, как бежал с речки Патрушиха в сандаликах на босу ногу и в одном из них хлюпало кровью. Отработавшие копии чертежей дед держал в саду как оберточную бумагу – для кваса или банок с вареньем или для других каких-либо нужд. Сад в четыре сотки был засажен дедом по всем правилам мичуринской науки. Инженер-металлург, дед родился в большой крестьянской семье в селе Голицыно Пензенской губернии. Умел печь пироги и хлеб, однажды, на моей памяти, приготовил зефир. Бабушка несмело, но постоянно подсаживала цветы и разбивала каменный садик возле домика. Дед смело и размашисто кроил и перекраивал посевные площади во имя урожайности ягод и овощей. Иногда они спорили, то есть бабушка укоризненно говорила «Вася, опять ты за свое», а дед, ходя в галошах на босу ногу, в синих трусах до колен и выцветшей майке, заглушал ее печаль веселой струей воды из резинового в мелких трещинках шланга. Я втайне сочувствовал бабушке, детский врач,она была добрее и справедливее, но вслух старался отвлечь внимание стариков от междоусобицы. К тому же мне страстно хотелось взять шланг в свои руки, но дед не доверял мне поливать до тех пор, пока я не научился ровно сыпать водой под каждый кустик клубники, не выбивая под ним сильной струей опасную для корня ямку. Мне, конечно, больше нравился вечерний полив, когда солнце не грозило спалить листву и можно было поливать кусты смородины фонтанно, любуясь меркнущим светом дрожащих капель.
Я лежал на железной кровати с панцирной сеткой, комковатый матрас, простыни, серое неприхотливое, но шерстяное одеяло. Я скорее полулежал, подложив под спину две подушки. По крыше домика застучал внезапный ливень, я прикрыл окно с марлевой сеткой, в которой запутался запах сухой земли и первого ливня, комарики и летающие жучки. Мне было светло и грустно. Бабушка еще не приехала из города, дед возился на дальнем огороде. Я лежал с перебинтованной ступней и слегка боялся, что ударит молния в линии высоковольтных передач, зажжет домик, и я не успею убежать.
Читать было нечего, кроме потрепанных садоводческих книжек и старых номеров Роман-газеты. Мои детские приключенческие книжки все остались в городе. И тут пришли первые стихи, под ливень и ноющую тревогу. Когда я их записал огрызком карандаша на грубой плоти ватмана, поразился их убожеству и тому, что вдохновение и смутная печаль и возвышенное чувство породили такой мизер. Читателем я уже был искушенным, а вот писателем никаким. Было мне в ту пору десять лет. Когда приехала бабушка, она меня осмотрела с профессиональным самообладанием. Я со стыдом и странной тайной радостью показал ей «стихи». Она меня похвалила и особенно порадовалась тому, что я нашел способ себя развлечь и отвлечь. Бабушка, будучи детским врачом на пенсии, всегда держала сторону выздоравливающих и одобряла всё, что их исцеляло.
Спустя десять лет я сидел за громадным потемневшим липовым столом в дедовой квартире на Ленина/Бажова и опять преодолевал тревогу и безысходность стихами. Третий день в Свердловске не летали самолеты из-за снегопада. В апреле шел густой прекрасный снег и с земли не было видно неба, а с неба земли. У меня был билет в Уфу. Я приезжал в Кольцово, ждал несколько часов и уезжал ни с чем. Позванивал в справочную аэропорта и получал в ответ: в связи с метеоусловиями аэропорта Кольцово… Трое суток я почти не спал. Почти не ел. Курил и писал стихи. Это был мой карантин. Если б не писал, меня бы разорвало от любви и ненависти. Стихи были обо всем сразу. И впервые у меня получилось описать аэропорт, спящих на креслах людей и свое томление. И щебетание стрижей, слышное даже сквозь глухую пелену снегопада. Ах, какие крупные хлопья завораживающе медленно текли сверху вниз. Как плыли, и я плыл, выходя на улицу. Но это наваждение я рассеивал стихами, предсказывая «Улетим. Над землею дорога видна». И улетел на исходе третьих суток.
А еще было подростковое опьянение стихами раннего Маяковского, голосом Высоцкого и предчувствием любви. Потом, когда в неполные шестнадцать я оказался вновь на родине и с трудом приживался в большом пыльном и громком городе, я стал набрасывать какие-то хрупкие прозрачные тексты почти без рифм, в которых был утренний запах кофе, гудки из порта и весенний приморский воздух. Я тосковал по морю, по детству, даже по эстонским словам, которые мы заучивали в школе. Еще я тосковал по эстонскому акценту, с которым на русском как-то уютно говорили мамины коллеги-репортеры и дикторы. Я с детства был окружен очень хорошими голосами и чудесной русской речью мамы, бабушки и деда.
Когда я пришел в себя и подружился с детьми большого города, я стал более осмысленно записывать образы детства и научился их связывать с настроением минуты. Когда я обрел почву под ногами, я стал читать много хороших и разных поэтов. Перед поступлением в Уральский университет я знал стихи Гумилева, Мандельштама, Сологуба, Ахматовой, Пастернака, Вознесенского, Евтушенко и Бунина. В десятом классе открыл для себя Блока. Все это было поверхностно, отрывочно, слабо. Зато я рано понял, какие чудесные поэты в нашей литературе и как жаль, что их почти нет в школьной программе. Пушкин, Лермонтов, Лев Толстой, Чехов, Куприн, русские сказки и сказки народов мира напитывали меня с детства.
Еще были пластинки и диафильмы.
… Витя Смирнов был первым и самым лучшим читателем моих первых стихов. Если бы не его горячее искреннее одобрение… Мы сидели на скамейке в парке и пили Прикумское из горлышка. Я читал «эстонские» стихи. Витя, который их и не знал вовсе, сказал, что мои стихи пахнут эстонской поэзией, он так ее и представлял. Интуиция поэта. А я к тому времени прочитал в ностальгии много переводов из Траата, Бетти Альвер, Руммо, они вселили в меня смелость писать без риторики и пушкинского канона, но и только. Потом мама подарила мне однотомник Незвала. Потом я стал читать Элюара и Превера, Лафорга и Готье, Хлебникова, мало что понимая, но во имя вечного поэтического хмеля…
Какое-то время я был соредактором и автором настенной студенческой газеты филфака «Словарь» (ударение на первом слоге). Придумал новое имя газете вместо прежнего «Орбита» — с пачки плохих сигарет.
Был участником литобъединения Бориса Марьева, потом литературной студии Майи Никулиной.
В стенах университета выросла и окрепла дружба с поэтом Виктором Смирновым, прозаиком и поэтом Евгением Касимовым, позднее с Валерием Мухачевым и поэтом Андреем Комлевым. В благодарной памяти остались преподаватели филфака Б.Марьев, Е.П.Калечиц, В.Г.Бабенко, Кертман, Паверман, Грибушин (забыл имя-отчество всех троих), Л.П.Быков, у которого автор написал и защитил диплом по лирике Давида Самойлова.
Потом, почти десять лет спустя, повинуясь какому-то внутреннему зову и сообразуясь с семейными обстоятельствами, я уехал в Эстонию. И стал русским человеком. И почти всё, что произошло за эти годы со мной, так или иначе вошло в стихи.